— Проклятая судьба! — бормотал он, вспоминая все неудачи своей неуютной холостяцкой жизни. — Никакой радости… Хуже собаки! А тут еще и это…
Дверь открылась, и кто-то вошел к нему.
— Кто тут еще? — спросил врач. — Это ты, Ненюков?
— Нет, это я… Клюгенау.
Сивицкий долго молчал в темноте.
— Что вам надо, барон?
Федор Петрович сказал:
— Видите ли, я как следует поразмыслил. Не вы — так я…
Кому-то ведь надо. А вы, боюсь, не сможете сделать это. Но отдать женщину на поругание, это… хуже убийства! И вот я пришел сказать вам: дайте мне револьвер…
— Можете взять. Он там, на столе.
Клюгенау долго шарил в потемках по столу, на ощупь отыскивая револьвер.
— Здесь полный барабан? — сросил он.
— Да, семь камор.
— Хорошо, я пойду. Спокойной ночи, капитан.
— Спасибо. Теперь я спокоен, барон.
Рано утром на всех минаретах города показались муэдзины.
Взявшись руками за мочки ушей или подперев щеки, как это делают в горести русские бабы, муэдзины блаженно закрыли глаза и дико, но дружно затянули согласный мотив:
— Ля-иллаха-илля аллаху вэ Мухаммед расуль аллахи! — В этом чудовищном вопле слышалось что-то свирепое и грозное, словно призыв к страшному злодеянию…
Турецкие стражники разложили коврики-седжадэ и тут же, стоя на карауле, начали творить священную молитву.
Нищие на майдане оставили азартную ловлю паразитов на своих лохмотьях (которую предусмотрительный аллах предписал правоверным наряду с омовением) и тоже согнулись в поклоне.
Кузнецы отбросили молоты, сложившись в молитве, словно тараканы в смрадных щелях кузниц, и раскаленное железо будущих ятаганов медленно потухало на наковальнях. Одни только мусульманские жены остались без дела, всемогущий аллах не дал женщине приличного места даже на том свете, где живут ее соперницы — сладострастные гурии…
— Несите мне воду, — повелел Фаик-паша.
В круглой серебряной чаше, на дне которой плавал кусочек мыла, паша сполоснул себе руки. Верный негр-саис надушил ему бороду. Чубукчи-трубконосец подал кальян и накинул на плечи военачальника розовый атласный халат. Наряд Фаик-паши довершила чалма зеленого цвета, выдававшая в нем прямого потомка Магомета.
— Несите мне еду, — велел он.
В рамазан воспрещено есть и курить, пока можно отличить белую нитку от черной. Но на войне и в путешествии пророк все это дозволяет, и потому суп следовал за вареньем, жаркое за хурушами, паша лил в шербет вино, около сорока блюд сменяли одно другое. И едва Фаик-паша брал щепотку, как кушанье тотчас же убиралось, освобождая место для нового блюда. Если бы Фаикпаша читал Сервантеса, он бы, наверное, припомнил подобную смену блюд из обеда Санчо Пансы на острове Биратария.
— Зовите чтеца! — повелел Фаик-паша, сочно рыгая от пресыщения.
Чтец с поклонами и завываниями читал ему письмо от кизлярагы. Сначала в письме шла речь о главном — о женах. Старший евнух сообщал повелителю, что у Пирджан-ханум на восемь дней была задержка месячных, а «звезда сераля», маленькая Сюйда, все эти дни играет в мячик. Далее в письме шла речь о пустяках, — о смерти старой жены, о пожаре в имении, о драке крестьян…
— Довольно! — остановил чтеца Фаик-паша. — Это неинтересно!
С улицы, через резные жалюзи окон, донеслась задорная музыка — это внутри крепости гарнизонный оркестр встречал боевой день увертюрой к опере «Риголетто». И, дивясь непривычной для азиатского слуха мелодии, Фаик-паша в злости велел закрыть окна.
— Гяуры, — сказал он, млея от сытости, — потеряли остатки разума. Пацевич-паша глупее женщины. О-о, великий аллах! Ты рассудил выронить его из-под хвоста собаки, чтобы доставить сегодня мне радость, подарив нам его глупую голову. Так выносите же — эй, слуги! — бунчуки на улицы. Сегодня к полудню я не стану сдерживать гнев моих барсов…
Фаик-паша развернул перед собой глянцевитый листок бумаги.
Старый ленивец, он уставал даже от ожидания, и сейчас решил развлечь себя до полудня забавной игрой в слова. Из-под его пера выбегали ровные строчки стихов, посвященные самой маленькой из всех его жен, девятилетней Сюйде, которая в разлуке знает только одну забаву — играть в мячик.
Стихи начинались так:
Когда подпрыгиваешь ты за мячиком, Все члены твоего тельца напрягаются, И я вижу, как светятся прозрачные косточки.
О, перл души моей, венчик страсти, Подпрыгни за мячиком, но поймай мое сердце…
Его вдохновение было прервано приходом старейшин с шейхами.
— Конница Кази-Магомы вернулась от Деадина и раскинула свой табор у Зангезура, — доложили ему. — Воины накормлены и теперь готовы перегрызть ржавое железо. Только прикажи, великий паша, и мы прольем кровь неверных, как воду.
Фаик-паша хлопнул в ладоши.
— Сегодня в полдень, — сказал он. — Можете идти. Я уже вынес бунчуки на улицу…
Хаджи-Джамал-бек гулял…
Для начала он зашел в караван-сарай и за несколько пиастров до одури накурился гашиша. Ему стало весело, и он сосчитал оставшиеся деньги. Хвощинский платил лазутчику хорошо, рассчитываясь сразу же чистыми золотом. Новый же хозяин, полковник Пацевич, выдавал вместо денег какие-то бумажки. Напрасно черкес убеждал его, что он еще с молоком матери всосал любовь к русским и готов продать себя за десять динаров от восхода солнца до заката. Нет, полковник писал лазутчику расписки: «Сего дня, получив непроверенные сведения от тифлисского мещанина ХаджиДжамал-бека, я заверяю настоящим, что он…»
Лазутчик вышел из караван-сарая и побрел по узкой улице, громко распевая:
Бабка старая в лягушку превратилась…