— Не робей, братцы мои, — убеждал он солдат. — Дело тут таково не рисковое, что из десяти хоть один да живым вырвется.
Среди солдат бродила, как тень, Аглая Хвощинская: она едва ли понимала, что происходит:
— Не слушайтесь, солдаты! — взывала она. — Вас обманывают…
Не надо сдаваться! Вы же ведь — русские люди!
Пацевич придержал се за локоть:
— Кто здесь командует, сударыня? Вы или я?
— А я не командую… Я прошу, умоляю… Ради тех жертв, что уже были…
— А ну — вон отсюда, истеричка! — гаркнул на нее Адам Платонович.
И прапорщик Клюгенау все это видел и слышал. Спорить он не желал. Сейчас барон, словно равнодушный ко всему, что творилось вокруг него, стоял перед пляшущим на арабчаке Исмаил-ханом Нахичеванским и говорил:
— Чудесная лошадь у вас, хан. Вы далеко на ней ускачете, если откроют сейчас ворота.
— Завидуешь? — И хан гладил коня по холке.
— Нет, хан… Но, если ворота откроют, — знаете ли вы, в кого я пущу первую пулю?
— Наверное, в себя, — догадался Исмаил-хан.
— Ошибаетесь, хан. В себя я пущу третью… Впрочем, вы не стоите того, чтобы знать, кому предназначена вторая. А вот первую-то пулю я пущу прямо в ваш благородный лоб!
Хан вдруг рассмеялся — он принял слова прапорщика за милую шутку, и Клюгенау не стал разубеждать его в этом. Но это было не шутка. Клюгенау уже догадывался, что хан стоит того, чтобы ему досталась первая пуля…
— Алла, алла! — вскрикивали за стенами турки, и с каждым их криков в ворота цитадели грузно бухало что-то тяжелое. Евдокимов видел сверху, как враги, человек с полсотни, раскачивали на цепях громадное, окованное железом бревно из старого дуба, под каждым ударом тарана стонали и прогибались ворота крепости.
Ватнин подполз к юнкеру, прижал его голову к своей запы ленной, пропахшей порохом бороде:
— Ну, целуй же… Целуй меня, сыночек. Крепче целуй, может и не свидимся более! А ты не бойсь, — приговаривал он. — Страшно тебе — да? Ты меня придерживайся. Я мужик хитрушший — вместях-го не пропадем…
Есаул оттянул ногу в казацкой шароварине, вытянул из кармана щепотку табаку, стал вертеть цигарку, откусывая бумагу зубами.
— Вишь? — сказал он, кивая на двор, где суетился Пацевич. — Вишь, говорю, как старается-то? Только ни хрена у него, дурака, не получится… Эй, станишные! — гаркнул он. — Стреляй почаще!
Пацевич выбрался на крышу, где лежали казаки двух сотен — ватнинской и карабановской. Держа в руке «семейный бульдог», он велел сейчас же прекратить стрельбу, иначе…
— Иначе прихлопну каждого, как муху! — объявил он. — Каждого, кто осмелится мне перечить. Слышали, лампасники?
Убитые казаки лежали здесь же, на крыше, и были закрыты той самой простыней, которую Пацевич велел развернуть над передним фасом крепости.
— Есаул Ватнин, — сказал Пацевич, показывая на мертвецов, — вы ответите за эти жертвы перед военным прокурором в Тифлисе!
Ватнин так и подскочил:
— Чо? Я-то?
— Именно вы. Этих жертв не было бы, если бы вы, разгильляп, слушались моих приказов.
Дениска Ожогин почти повис над карнизом. Отстрелянные гильзы высверкивали из-под затвора его винтовки. Казак старательно опустошал обойму, и на последнем патроне Пацевич тяжелым сапожищем наступил ему на мягкий зад:
— Перестань… Ты приказ слышал?
— Слышал, ваше высокоблагородие. Так ведь присяга-то мною дадена…
— Я тебе и присяга сейчас, и отец родной. Понял?
Трехжонный хмуро притянул к себе винтовку. Перезаряжая ее, он — будто нечаянно — наставил дуло на Пацевича.
— А в присяге-то, — намекнул он, опасно бледнея, — как сказано? .. Ради Отечества пользы, коль нужда подопрет, так и батьку родного можно пришлепнуть…
— Убери винтовку! — крикнул Пацевич, отстраняясь. — Я тебя сейчас, паршивца…
Тут его остановил Ватнин:
— Казака не сметь трогать!
— А тебе, мужику, больше всех надо? — Пацевич потряс «бульдогом» перед носом есаула. — Погоди, ты у меня в графы выслужишься… Граф коровий!
Ватнин глянул в черное очко револьвера и перевел взгляд на лицо полковника: губы Пацевича тряслись, глаза совсем растворились в какой-то желтизне. Да-а, сейчас ему сам черт не брат, такой застрелит…
— Немедленно, — шипел на него Пацевич, — вели головорезам своим прекратить стрельбу… По-хорошему говорю, есаул.
Проникнись этим!
И, говоря так, Адам Платонович вдруг почувствовал, как прямо в живом ему мягко, почти ласково ткнулось дуло ватнинского револьвера.
— С крыши сбросим, — тихо сказал Ватнин. — А здесь высоко! ..
Не пытайте судьбу, господин полковник. Сбросим и скажем потом, что сами кинулись. У нас порука круговая — никто не выдаст… А от присяги воинской мы не отступимся!
Пацевич обессиленно шагнул от есаула.
— Ты что? Ты что? … Ну, — выговорл он, — стреляй в меня.
Можешь убивать, старый душегуб!
И есаул крикнул радостно:
— Казаки, слышали? Полковник разрешает стрелять по туркам… Бей их, станишные! Руби их в песи, круши в хузары!
Передний фас Баязета снова зачастил пальбой, и полковник спустился
— от греха подальше — на двор. «Черт с ними, с казачьем, — решил он машинально, — лишь бы скорее открыть ворота, чтобы уйти отсюда…»
Во дворе Исмаил-хан Нахичеванский считал камни.
— .. .Тридцать и восемь — отваливали от ворот гранитную глыбу, — тридцать и девять… сорок… Так, одна телега есть, начинай другую! ..
Сорок первый камень — громадный круглый валун, который вчера еще казался таким легким, — сейчас никак не подавался с места. Лица милиционеров посинели от натуги.
— Помогите же! — крикнул Исмаил-хан солдатам.