— он весь был иссечен ими, словно спина солдата после шпицрутенов.
— Вот, — сказал юнкер Евдокимов. Пряча в карман карандашик, — я сейчас подсчитал, что опасность быть убитым в прекрасном Баязете исчисляется для каждого человека в три тысячи четыреста восемьдесят два раза. Это при условии, что турки в среднем выпускают ежечасно… знаете, сколько пуль?
— Бросьте вы это, юнкер! Охота вам заводить покойницкою бухгалтерию.
Штоквиц вечером созвал офицерское совещание.
— И вот, господа, по какому вопросу, — сказал он, лаская по привычке своего любимца котенка. — Среди кое-кого из гарнизона я замечаю намерение открыть ворота крепости, чтобы произвести вылазку особого отряда… Если это так, прошу высказаться без обиняков!
Он помолчал и хмуро заключил:
— Сегодня я отметил в гарнизоне несколько попыток людей удовлетворить жажду мочой. Они, понятно, стыдятся признаться мне в этом, но я ведь не дурак и понимаю. Винить их за это нельзя. Люди ослабели и падают с ног. Вши, грязь, чирьи… Я вас спрашиваю, господа офицеры: можно ли при таком положении осуществить сей рискованный замысел с вылазкой?
— Можно, — сказал Ватнин и приударил шашкой об землю.
— Вполне, — добавил Потресов.
— Необходимо, — подсказал Клюгенау.
— И чтобы — завтра же! — закончил Ватнин. — Пока у людишек еще силенка осталась.
— Второй вопрос, — сказал Штоквиц. — Как мы поступим в выборе людей для вылазки: назначением или по охоте?
— Силком убиваться никто не хочет, — за всех ответил Ватнин. — Пущай люди сами свою охоту заявят. Втолкуем им только задачу пояснее, для чего и как поступать следоваит…
— Хорошо, — согласился Штоквиц, давая котенку кусать палец. — Хотелось, чтобы и его сиятельство господин воинский начальник всего пашалыка высказал нам свое высокое мнение.
Исмаил-хан Нахичеванский заскучал.
— Буюр, — согласился он. — Я много думал. Вчера думал, сегодня думал. Если они из крепости выскочат, зачем им тогда возвращаться в крепость обратно?
— Ваше сиятельство, не томите нас. Мы не так много думали, как вы, и нам трудно догадаться.
— Переписать! — гаркнул Исмаил-хан. — Всех переписать, и тогда они не посмеют разбежаться…
— Благодарю вас, хан, — серьезно ответил комендант. — Вы, как всегда, правы, и мы учтем ваше пожелание… Итак, господа, надеюсь, вам все ясно?
Исмаил-хан не сводил с котенка ласковых глаз.
— Люблю кисок, — сказал он Штоквицу. — Мягонькие такие…
Но комендант сухо откланялся, не давая себе труда понимать этот намек, идущий к его сердцу прямо от сиятельного желудка хана Нахичеванского.
Клюгенау вышел во двор и сразу же окунулся в чернильную темноту южной ночи. Откуда-то еще постреливали, но уже слабо.
В сводчатом коридоре он наткнулся на солдата, сидевшего на корточках, обняв винтовку и прижавшись спиною к стене.
Барон похлопал его по плечу:
— Эй, братец, не спать… Здесь не место!
Солдат не проснулся, и Клюгенау с удивлением заметил, что он мертв: не убит и не ранен, а просто умер, может быть будучи уже не в силах вынести напряжение борьбы, голода и жажды.
Клюгенау посветил на него спичкой и, заметив массу вшей, ползавших по одежде мертвеца, брезгливо отпустил его плечо. Прапорщик направился к себе, всю дорогу раздумывая о том, что солдат не убит и не ранен — он просто умер, и эта естественная смерть казалась ужаснее смерти от ятагана или пули.
— Люди начинают умирать, — сказал он Сивицкому. — Вода с каждым днем становится все отвратнее и заразней. Готовьтесь, любезный Александр Борисович, встретить зеленую красотку, которая любит путешествовать с войсками и которая имеет такое звучное имя — дизентерия…
— Идите вы к черту, пророк! — выругался Сивицкий. — Красотка уже в крепости, а люди еще стесняются своей болезни, и оттого-то эпидемия пока таится по углам…
Среди ночи цитадель огласил нечеловеческий дикий вопль, от которого вздрогнули, казалось, древние безжалостные стены Баязета:
— Пи-ить хочу-у… Дайте воды, хоть каплю. Погиба-аю! ..
В ответ ему цитадель молчала. Только умирающая звезда косо перечеркнула небо в своем стремительном падении.
Некрасов понял, что пришла пора убираться восвояси. Никто его не выживал, но кормить стали хуже — давали болтушку из кислого молока да сухую армянскую мазу, запеченную внутрь лепешек. Аннушка, пожалуй, одна только и навещала его теперь — штабс-капитан понимал ее смятение, боялся смотреть ей в глаза.
По вечерам мужики-молокане уходили куда-то и возвращались лишь под самое утро, принося на горбах раздутые мешки, битком набитые таинственной кладью. Некрасов однажды застал их врасплох с этими мешками, когда они делили свою ночную добычу — солдатские рубахи, рваные штыками, в крови и грязи турецкие куртки, расшитые цветным бисером, мундиры чиновников и сапоги из русской кожи.
— А мы… вот, — не смутился Савельич. — Разжились по малости… У кого на хлебушко, у кого на огурчик, у кого и так, прости хосподи…
Некрасову стало противно, и он вышел на завалинку перед домом. Возле хутора, пока он грелся на солнышке, спешились несколько всадников. Один из них молодой, англичанин, с орденом «Меджидийе» поверх красного мундира, в высоком турбуше из серого войлока, не спеша слез с лошади. По мусульманскому обычаю он был опоясан кушаком, и кушак этот был настолько широк, что Некрасов сразу догадался: «ингилиз» весьма в почете у турок.
Взгляд англичанина внимательно и долго изучал Некрасова.
Потом «ингилиз» попросил зачерпнуть ему воды с самой середины колодца. Высоко запрокинув рыжеватую бородку, англичанин жадно пил из кувшина, поданного ему Некрасовым, и светлые струи срывались из углов его рта.