— Я велю тебя повесить рядом с казначеем…
Дениска услышал, как что-то острое уперлось в него, и тогда он закричал — дико и страшно, вкладывая в этот крик весь свой ужас, всю животную боязнь за свое здоровое тело…
Первый удар настиг его неожиданно, и он поднял лицо:
— Ой, ой, ой… Что ты делаешь?
Удар второй и удар третий.
Штаны быстро наполнялись горячей кровью, и он уже не сдерживал своего крика: страшный, почти звериный вопль человеческого тела, которое корчилось от ужасной боли, наполнял мрачные переходы караван-сарая. Негр многоопытной рукой направлял острие кола, а бритый цыган работал за молотобойца.
— А-а-а-а-а-а, — выл Дениска на одной необрывающейся ноте и дергался всем телом, словно бедняга хотел сорваться с этого страшного орудия пытки…
Он бился головой об пол, грыз зубами ковер и скоро затих, выпучив глаза и громко икая. Мешочек с родной русской землей, взятой с могилы батьки, вывалился из-под рубахи, и глаза КазиМагомы алчно блеснули:
— Золото!
Шнурок разлетелся под кинжалом, и в пальцах сына имама пересыпалось что-то зернистое — з о л ото! Но разочарование снова обернулось в шутку, и он протянул мешочек Хаджи-Джамал-беку:
— Вот награда тебе, возьми! ..
Предатель высыпал на ладонь горсть серой печальной земли и понял, что заработать на жизнь ему трудно.
— Дурак урус! — выкрикнул он и забил эту землю в перекошенный рот Дениски.
Грянули за стеной барабаны, завыли скрипки, прогудели рога.
Дениску подняли на шесте кола и вынесли на улицу. Так и носили его по городу, гордясь победой, а перед ним, в руинах и пожарищах, лежал поверженный во прах Баязет, и где-то в отдалении, грозно высясь на скалах, торжественно стояла крепость.
Но глаза Дениски уже ничего не видели, и для него Баязета больше не существовало.
Девочка-турчанка, пригретая Потемкиным, медленно угасла на руках солдата, тихая и доверчивая. Сивицкий не мог помочь:
эпидемия дизентерии становилась уже повальной, подкашивая даже богатырей.
И до последней минуты:
— Аман, урус… аман, урус, — шептала девочка понятные всем слова, и с этой жалобной мольбой о помощи, в которой — она верила — ей не откажут, она и скончалась.
— Аман, урус… аман, урус! — настойчиво вопили о помощи матери-беженки, предлагая в обмен на воду нитки жемчуга, срывая с себя бусы и выдергивая из ушей старинные серьги.
— Ама-ан, уру-у-ус… — стонали из-за дверей застенка пленные курды и турки, которым вообще не давали воды, и стоны их разносились по крепости, как эхо приглушенных воплей самих защитников Баязета… «Говоря правду, — рассказывали потом уцелевшие, — тогда не было ни друзей, ни братьев: каждый покупал себе каплю ценою собственной жизни. Вода не уступалась ни за какие деньги (известен лишь один случай, как исключение), хотя в более счастливые ночи излишек воды охотно раздавался товарищам даром…»
Над крепостью расползался, переносимый сквозняком, духмяный лакомый чад — на железных противнях, под которыми разводились костры, солдаты обжаривали дробленный в крупорушках ячмень.
Бедные ездовые лошади, отказавшись от ячменных дачек всухую, целиком отдавали ячмень людям, и Штоквиц теперь каждый день отсыпал на роту полтора пуда ячменя. Сухари и чуреки теперь казались неслыханным лакомством.
Бывшая усыпальница Исхак-паши, этого гордого властелина Баязета, уже была вся перепахана холмиками солдатских могил, и Сивицкий велел расширить кладбище на поверхности двора. Отец Герасим, по обязанности пастыря присутствуя на каждом захоронении, исполнял еще обязанности санитара.
— Теперь посыпайте известью, — не забывал напомнить он после отпевания покойных, и мортусы принимались за дело…
После эпидемии на людей обрушились еще два несчастья — тела солдат, истощенные и грязные, покрывались болезненными вередами, а в госпитале уже лежали несколько человек с явными признаками рожистого воспаления. Штоквиц решил: виноваты врачи — и захотел поругаться с ними.
Придя в госпиталь, он начал так:
— Здравствуйте, любезные Пироговы!
— Ну, до Пироговых-то, батенька, нам еще, знаете… — Сивицкий весьма цинично определил разницу между собой и Пироговым. — Однако, как умеем, лечим!
— Я бы не хотел лечиться у вас, — продолжал Штоквиц. — Еще великий Суворов называл лазареты «преддвериями к погосту…»
— Да? — обозлился Сивицкий. — А не он ли сам и лечил солдат?
Квасом, хреном, солью да водкой… Вы пришли сюда, господин комендант, очевидно, сделать нам выговор?
— Мне надоело составлять списки мертвых.
— Убитых, — уточнил Китаевский, — или умерших?
— Это все равно: труп есть труп… Но я говорю сейчас не об убитых, Что делаете вы, чтобы спасти людей?
Сивицкий показал на флягу, висевшую у пояса коменданта.
— Что я могу сделать, — спросил он, — чтобы вы совсем не пили воды?
— Может, и дышать нельзя?
— В том-то и дело, что нельзя… А люди пьют эту заразу и дохнут. И люди дышат этой заразой и дохнут. Я отвечаю за тех, кто попал под мой нож или же попал ко мне на излечение. Но я не могу заменить воздух, как не могу и дать им чистый источник!
Подошла Хвощинская, в раздражении шлепнула на стол перед Штоквицем раскрытый журнал госпиталя.
— Вот, — сказала она, — можете проверить. Мы цепляемся здесь за каждую жизнь. Мы за волосы тянем людей из могилы. И…
смотрите сюда: двадцать семь солдат ушло из лазарета даже здоровыми! А этим вот занимаюсь я…
Женщина вытолкнула из-под стола корзину, наполненную бинтами, снятыми с перевязок, и закончила:
— Вот эта мразь, снятая с одних ран, накладывается на другие.