Да, хорошо высмотрел Егорыч: еще с вечера заметил, что около роты турок спустилось к Зангезуру, и он эту дорогу для себя сразу отбросил
— другим путем повел охотников. Таясь пикетов, прошмыгнули казаки мимо реки, по-пластунски выползли на другой берег. Один из них икать начал.
— Митяй, чтоб ты сдох, — рассердился Егорыч.
— Не каркай… ик! — ответил Митяй.
В животах казаков булькало, словно в бурдюках. По воде ходить да воды не пить — глупо было бы, а особенно при их положении.
Оттого-то и нахлебались они воды всласть, и рады были бы не пить больше, но не оторваться никак. Вода тут же дала себя почувствовать, и один из казаков вскоре совсем некстати присел у плетня.
— Тише ты, — сказал Егорыч, — будто из фальконета сыпешь.
— Не прикажешь, — ответил казак.
Тронулись дальше. На самом выходе из юрода, чтобы обойти костры турецких застав, крались казаки вдоль по самому краю глубокого оврага. Обрыв под ними был крут, осыпался при каждом шаге, ножны шашек болтались между ног и мешали делать прыжки.
Наконец потянулся сбоку плетеный забор, и узкий гребень оврага сильно сузился.
Егорыч шел последним.
— Подсоби-ка, — велел он.
Хватился за хворостинку, торчавшую из плетня, но ветка вырвалась, и старый казак полетел вниз. Только успел скрючиться и голову руками закрыть. Подкинуло его — раз, ударило в спину — два, перевернуло, пришлепнуло чем-то сверху, и он врезался во что-то затылком. Глянул казак наверх — высоко над ним узкая щель неба.
Дружков-земляков не видать снизу оврага. А тут и кровь пошла из разбитой головы. Шашку подтянул, кинжал поправил, хотел встать.
— Кардаш… кардаш! — донеслось сверху, и послышалась стрельба, блеснуло огнем, а потом с шумом обрушился лавиной песок, и два мертвых казака скатились к Егорычу.
— Митяй, Митяй, — тряс он одного: молчит, — Федюнька, а Федь, Федь, Федъ! — И другой молчит. — Убили, сволочи…
Рассвет застал Егорыча уже в горах. Большаков турецких он избегал
— крался больше по овражным обочинам. Ручейки бежали в густой траве, он припадал к ним горькими губами. Позыв на воду был почти болезненный, и чем больше он пил, тем сильнее хотелось пить. А дикие рези в животе валили его часто в траву, мычал казак от боли, поднимался с трудом.
В одном месте нашел курдскую туфлю и стад пугаться. А горы уже кончались: впереди открывались долины Армении, в зелени садов дымили аулы, крупными гроздьями точек были разбросаны по зеленым склонам овечьи баранты. Воровато оглядываясь, вышел Егорыч на дорогу, приник к ней опытным ухом — слушал «сакму».
— Быдто тихо, — различил он и тут увидел свежие следы коня. — Нашенский, казачий! ..
Старик заплакал, стоя на коленях перед вдавленным в землю оттиском конского копыта. Подкова была новенькая, по всей форме российского войска, и, глядя на нес, не грех было и заплакать.
— Нашенская, казачья, — текли по лицу Егорыча слезы…
Впрочем, капитан Штоквиц мог бы и не посылать на этот раз охотников к генералу Тер-Гукасову, ибо в ту же ночь, когда Егорыч покинул крепость, внутрь цитадели проник игдырский лазутчик.
Это был осетинский урядник, человек с большим достоинством, как и многие из осетин; лохматая папаха на его голове кудрявилась такими длинными курчавинами шерсти, что никто не мог заглянуть ему в глаза.
— Что принесли? — спросил Штоквиц, когда лазутчика обыскали. — Говорите или выкладывайте. В ваших лохмотьях можно спрятать что угодно, но найти — не найдешь.
Осетин положил руку на ляжку.
— Здесь хабар, — сказал он. — Генерал писал тебе… Меня резать надо. Режь меня… Хабар будет!
Прихрамывая, он прошел в госпиталь, и Сивицкий положил лазутчика на операционный стол. Осетин спокойно лежал под светом нескольких ламп, помогал врачу задирать штанину. И ни стона не слышали от него, когда врач стал распарывать наспех зашитый, еще свежий шрам.
— Дорога плохой, — рассказывал осетин, улыбаясь и поглядывая на Аглаю. — Курд ходит, цыган ходит, жид ходит. А меня не дают ходить. Восемь курдов резал, пока хабар нес…
Из ляжки лазутчика Сивицкий извлек, спрятанный в разрезе шрама, револьверный патрон, и патрон этот был отнесен коменданту крепости. Штоквиц вынул из гильзы свернутую в трубочку записку, прочел ее и сказал, радостно хохоча:
— Господа, теперь мы спасены… Слушайте, что пишет нам Арзас Артемьевич:
Одна нога — здесь, другая — там, а я выступаю из Игдыра к вам разбить султанских лоботрясов Всегда ваш — А. Л. Тергукасов.
Одна из стрел с очередным посланием Фаик-паши попала как раз в калмыцкого хана, труп которого, согласно приказанию Штоквица, с виселицы не снимали, и хан смотрел из петли на свой лагерь, словно страшная угроза для всех, кто еще раз осмелится предложить гарнизону сложить оружие.
Но Фаик-паша осмеливался делать это. В том, что он делал это весьма часто, чувствовалась какая-то растерянность и торопливость.
Теперь растерянность Фаик-паши была вполне понятной: на помошь русским приходила сама природа и небеса обещали извергнуть на крепость ливни спасительного дождя. Торопливость тоже была легко объяснима: отряд генерала Тер-Гукасова уже выступал из Игдыра. И Фаик-паша чисто русским жестом почесывал у себя в затылке, как это делают и гуяры в затруднительных случаях.
Штоквиц, стуча по настилу крыши костылем, подошел к виселице и выдернул из груди хана стрелу.
— Все то же, — развернул он свиток послания. — Пустое…
Однако блокада вокруг цитадели была сжата теперь так плотно, что передовые пикеты турок сидели чуть ли не под самыми стенами крепости. Пальба не умолкала, и застрельщики, лежа возле бойниц, целый день дышали пороховым дымом. Время от времени бухали орудийные выстрелы, но Потресов сделался скуповат: одна-две гранаты — и хватит.