— Давай, давай! ..
Раненых нельзя было удержать в госпитале: кряхтя и стоная, они выползали под дождь, не боясь быть затоптанными в этой радостной свалке. Они задирали к черному небу изможденные лица и, раскрыв рты, захлебывались — не от обилия воды, нет, — от счастья. Голоса людей зазвучали свежее, словно умытые этим дождем, и раненые тоже стали кричать:
— Давай, братцы, давай! Лупи нас, дождичек! ..
И только одни часовые — «стесненные своей обязанностью», как объясняет очевидец, — не могли принять участия в этом праздничном торжестве: не покидая постов, они сосали свои рубахи, слизывали капли дождя с лезвия винтовочных штыков…
Дождь продолжался до утра, и утром Штоквиц снова закостылял по крепости, прижимая ко лбу медный пятак.
— Что с вами? — спросил его Сивицкий.
— Да, понимаете ли, капитан: пью я из лужи, как полагается.
Вдруг в темноте кто-то подлетел сбоку, и… как видите, не миновала меня чаша сия! Знать бы только, кто это!
Сивицкий вяло улыбнулся в ответ.
— Вы чем-то огорчены, доктор?
— Огорчен… дождем, — ответил врач. — В госпитале прибавилось за ночь восемнадцать раненых. К тому же эта вода, сами убедитесь, еще боком вылезет…
Рассвет уже наступил. Но люди, забыв о смертельной опасности, еще рыскали по дворам, пытаясь отыскать в расщелинах плитняка остатки дождевой воды. Вскоре к восемнадцати раненым прибавилось еще несколько.
«Многие из товарищей, — пишет очевидец, — после удара пулей, только охнув, судорожно вытягивались без жизни, а другие, возле их тел, продолжали собирать остатки воды…»
— Ефрем Иваныч, — велел Сивицкий, — запретите им это!
Штоквиц распорядился, и жизнь Баязста стала постепенно входить в обычную колею. Начало этого дня выглядело в крепости не совсем обычно: повсюду варилась конина, булькала в котелках ячменная каша (конечно, крутая), кое-где ворковали взводныесамоварчики, купленные солдатами еще до похода в складчику.
Однако опасения Сивицкого были не напрасны: излишек воды, пусть даже и чистой, вызвал усиление желудочных страданий — эпидемия в этот день свалила гарнизон, и спасти людей от болезни было уже немыслимо.
Турки же усилили свой натиск, бомбардируя крепость снарядами и шарохами, и в последующие дни путь к воде был для гарнизона совсем отрезан.
— Не пройти, — таков был вывод после множества безуспешных попыток.
— Ну и черт с ним! — решил Штоквиц. — И не надо более рисковать. Начнем дохнуть всухомятку…
И наступил двадцать третий день осады…
Более трех недель, почти целый месяц, день за днем, час за часом — под пулями и саблями, в поту и крови, умирая от жажды в араратском пекле, держались только на одном:
— Выстоять! ..
И выстояли — как выстрадали, все двадцать три дня. Но теперь гарнизон медленно умирал. Липкий и тягучий смрад, слабо дрожа прозрачными струями, нависал над замершей цитаделью, жаркие сквозняки вытягивали из казематов перепрелое зловоние.
Редко-редко пройдет через двор кто-нибудь из защитников Баязета, держась за стены, — не человек, а лишь жалкая тень человека, — и снова наступит тишина, только горные голуби, тихо воркуя, еще находят что-то клевать на сонных опустелых дворах крепости…
Мертвые молчали, живые уже не могли говорить: все было сказано, и лишь изредка безжизненная цитадель грохотала огнем из своих бойниц. Оторвав голову от земли, словно вспомнив о чем-то важном перед смертью, солдат притягивал к себе винтовку, стрелял и снова приникал к земле.
Люди еще копошились в казематах — расслабленные, как пустые мешки, страшные от худобы и грязи, изможденные безводьем, чирьями и дизентерией. Мертвецов уже не убирали, и они лежали иногда тут же, среди живых — удивительно похожие на живых, только полчища мух гнездились в провалах глазниц.
— Руку, — попросил Карабанов хрипло.
Ему подали руку, и он кое-как поднялся на ноги. Своим казакам он сказал:
— Почему молчите? Стреляйте…
Турки уже не посылали предложений о сдаче: наблюдая с соседних гор за тем, что творилось внутри крепости, они терпеливо выжидали гибели русского гарнизона.
— Сегодня, кажись, пятница, — сказал Ватнин, — Не знаю, — ответил Карабанов. — Все равно…
Поручик стянул сапоги, и сапоги вдруг показались ему не нужны: он сбросил их с крыши крепости. Потом стянул и сюртук, выкинул его тоже.
— Чикчиры сымать будешь? — спросил Ватнин, внимательно приглядываясь к сотнику.
— Снял бы и чикчиры, — отозвался Карабанов, — да сраму не оберешься… Помоги мне, есаул, барабан забить, а то у меня пальцы не слушаются.
Ватнин взял револьвер поручика, проворачивая барабан, втиснул в гнезда свежие патроны. Взвел курок, трахнул в небо пробным выстрелом, вернул оружие.
— Сгодится, — сказал.
Спрятав револьвер, Карабанов хотел спускаться с крыши, но Ватнин остановил его:
— Сиди уж здеся!
— А что?
— Сиди, говорю…
Карабанов приложил руку к голове:
— Башка трещит… Зачем я тебе, есаул?
— Так, — ответил Ватнин. — Больно уж ты рахманный севодни.
Я тебя не пущу одного… До греха-то недалече!
— А, черт с тобой, — ответил Карабанов, но спорить не осмелился и снова завалился на свою вшивую бурку…
Вскоре на крышу поднялся штабс-капитан Некрасов, стал протирать линзы бинокля, всматриваясь куда-то.
— Вы ничего не слышали? — спросил он.
— Опять хабар, — отмахнулся Ватнин.
— Нет, — возразил Некрасов, — новостей нету. А вот часовые с минарета уверяют, будто слышат далекие залпы.
— Где? — поднялся Карабанов.
— Со стороны Чингильского перевала… там!