Он осмотрелся:
— Как здесь хорошо! Никуда бы, кажется, и не уходил…
Дочери покойного майора пришли с огорода, где они копались на грядах, вымыли руки, передавая одна другой полотенце, сели перед гостем на лавку, славные дурнушки, милые русские девушки.
Старшая из них, Дашенька, уже накрыла на стол. Пышный хлеб резался щедро — ломтями широкими, как их приучил, наверное, еще отец, — ведь он был солдатом. Вино в графине было прохладное, давленное на своем винограднике.
— Кушайте на здоровье, — сказала Дашенька.
Он задержался у Потрясовых дотемна, рассказывая им подробности об осаде Баязета; они сидели перед ним, тихие и задумчивые, в одинаковых шалях, удивительно похожие одна на другую. Ему было приятно под их светлыми взглядами и уходить не хотелось.
Он попросил бумагу и карандаш.
— Я вам нарисую Баязет, — сказал барон и несколькими взмахами графита очертил контуры крепости. — Пусть это будет памятью для вас. О вашем отце, которого я любил, и обо мне тоже… Я хочу выпить, девушки, за то, чтобы ваш дом был всегда чист и уютен, чтобы в него входили только верные друзья!
Клюгенау поднялся, прощаясь.
— Одну минутку, — сказал он. — Я уже давно собирался навестить вас, но… Вот восемьсот рублей, которыми меня выручил однажды ваш отец. Возвращаю их вам, как дочерям майора Потресова, с большой благодарностью.
— Ой, — сказала Дашенька, — откуда же у нашего папы могли быть такие большие деньги? Мы ведь всегда так нуждались.
— Не знаю. Может быть эти деньги у него как раз и были отложены для вас…
На следующий день прапорщик уже обзавелся новым одеянием для статской жизни. Посверкивая белоснежной манишкой, которая иногда туго выскакивала из-под сюртука, он отправился к госпоже Хвощинской; вдова полковника оставалась еще в Тифлисе, выжидая конца этой войны, чтобы потом вывезти прах супруга из усыпальницы Баязета в Россию.
Аглая Егоровна носила теперь глубокий траур, и право посещать ее в эти дни имел лишь барон Клюгенау.
— Здравствуйте, мой друг, — сказала женщина. — Чем же вы занимались вчерашний день, что даже не навестили меня?
Клюгенау, потирая ручки, слегка поклонился:
— О мадам! Вчера я продолжал совершенствовать себя, насколько это возможно в условиях нашего сумбурного века…
Манишка снова с треском выскочила из-под сюртука, и Аглая слегка улыбнулась.
«Пышная и светлоокая» блондинка, как было сказано в объявлении «Брачного листка», действительно была и пышной и светлоокой. Рослая молодая женщина, гордо несущая на себе красивые одежды, она держалась строго, почти недоступно, и заговорить с ней первым мужчины побаивались…
Поезд отошел от станции Минеральные Воды, вытряхнув на перроны вокзала праздную толпу бездельников, и сразу же окунулся в знойное марево предгорных равнин. За окном выгона, утопая в душной пыли, проплыли богатые казачьи станицы — Виноградная, Аполлонская, Солдатская и Прохладная; приближался Владикавказ.
Перроны станций были загажены арбузными корками, шелухой подсолнухов, грязные свиньи бродили среди мусульманских могил и православных крестов, разбросанных повсюду…
Среди пассажиров первого класса, в котором ехала и наша «светлоокая блондинка», половину вагона занимали блестящие свитские офицеры из Петербурга, которые, нисколько не стесняясь соседей, громко обсуждали все возможности отличиться.
Это были так называемые «моншеры» — самая нелюбимая в армии категория столичных титулованных хлыщей, которым время от времени давались командировки на поля сражений, где они сами должны были изыскивать способы для выказывания подвигов.
Вот один из числа подобных «моншеров», а именно — князь Унгерн-Витгенштейн, и рискнул было поволочиться в дороге за суровой блондинкой. Князь был молод и даже красив — той особой нагловатой сусальностью, какая отличала многих красавцев того века и которая, помимо наследственных качеств, казалось, еще многое переняла от строгой и мужественной подтянутости николаевских вахтпарадов. В белоснежном колете, весь нежно позванивающий от движения шпор, сабли и позолоты, князь Унгерн-Витгенштейн вежливо осведомился:
— П'остите за де'йзость, мадам. Но любопытно бы знать — далеко ли вы едете?
— Только до Тифлиса.
— О, как это п'ек'асно! Мы тоже де'ижим путь до Тифлиса.
Конечно, потом… потом и дальше. На ф'онт, на ф'онт! .. Не откажите в любезности соп'овождать вас че'ез го'ы. А то ведь, гово'ят, эти че'екесы… хуже па'ижских апашей!
— Не беспокойтесь, — отпугнула его спутница, — меня встречает отец. А с ним я не боюсь никаких чеченцев! ..
Владикавказ — городишко уютный, добротный, чистенький.
Сверкая на солнце белым камнем, лежит он в гуще садов, под шум Терека, мутно вспененного, подмывающего береговые осыпи.
Отсюда начинался древний путь через Дарьял, мимо гор, мимо сказочных легенд, где путнику не миновать страхов и риска…
Горы уже насели, надвинулись на путников, раскрыв перед ними грохочущие водою пасти ущелий. Зелень растений отступает, побежденная диким камнем, и только пыльные лопухи, брызгаясь белым соком, давятся под колесами.
— Вас не вст'етили? — Унгерн-Витгенштейн придержал своего жеребца на обочине, пропуская мимо себя бричку с дорожной попутчицей.
— Наверное, отец решил не выезжать за карантин.
И вот карантин: несколько солдат выбегают из сторожки; два осетина, в грязных хламидах черкесок, сидят в ныли возде дороги, мечтательно сузив глаза и покачиваясь. Здесь путники проходят последний осмотр, после чего Кавказ делается доступен для них, как извечная благодать всех воинов, купцов, поэтов и авантюристов.