Кончилось все очень странно. История об этом солдате обошла множество тогдашних газет, и потому вам известно се окончание.
Двести двадцать пять рублей (немалые деньги) отдал старый жмот на… «пользу славянского дела», а на остальные купил билет до Кишинева и вскоре появился в Сербии, где и погиб в сражении за свободу своих единокровных братьев. Казалось бы, все понятно, а с другой стороны — и не совсем…
— Да-а, — невольно призадумался Штоквиц, складывая газету. — Когда Верещагин едет к Скобелеву, — это мне объяснять не надо: он будет писать картины. Но этот… Да-а. Теперь какому-нибудь из таких и по зубам врезать — еще подумаешь: стоит ли? Может, и он дома корову с самоваром продал, чтобы в Баязет попасть!
В разговор вступил прапорщик Латышев.
— Мне вот, — сказал он, — мне… — и ткнул в себя пальцем. — Пардон, господа, но мне кажется странным.. Ведь русский мужик не знает ни истории, ни географии. Единственное доступное его пониманию — это Иерусалим, а в нем гроб господень, святыня христианства, которая находится в плену у турок… Отчего же, господа, так охоч до этой войны наш мужик?
Клюгенау сидел в углу, старая шашка лежала поперек колен, косо стоптанные по камням каблуки его смешно топырились в разные стороны.
— География, — сказал он. — История… — сказал он и повторил зачем-то жест Латышева, ткнув в себя пальцем.
Бедный прапорщик смутился, заелозил по полу от смущения сапогами.
— Нет, — продолжил он, — господа, так нельзя… Мне вот непонятно. Давайте возьмем опять-таки историю и географию…
Некрасов уже собирался уходить, но задержался в дверях.
— Хорошо, — сказал штабс-капитан резко, — взяли! .. Конечно, экзамена по истории и географии нашему мужику не выдержать, и в этом, Латышев, вы безусловно правы. Но — политическая история! .. О-о, мужик ее знает, поверьте мне, на собственной шкуре. Лучше нас с вами. Да-с! .. Это его дед, это его сват, это его кумовья да шурины делали историю в турецких войнах.
Некрасов в возбуждении натянул фуражку на лоб как можно крепче, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и продолжал:
— А история проста. Снимите с мужика рубаху — на груди его рубцы от ран, полученных в турецких войнах. Если не брезгуете, стащите портки с мужика, — на заднице тоже рубцы. Это уже следы тех недоимок, которые с него взыскивали розгами, когда Россия уставала от этих войн. Так вот длится двести лет. Вдумайтесь, господа:
двести лет наш мужик не по карте с указкой, а собственным пузом и задом познает историю с географией! И дорогу к своим братьям славянам он хорошо знает. Не один поход туда был. Да и язык… Надо будет, так и до Киева доведет… Всего хорошего, господа!
Штоквиц тяжело посмотрел на Латышева — словно прижал его к стулу своим взглядом:
— Так-то, юноша… Кого до Киева, а кого и до Шлиссельбурга.
Только уж довезет, а не доведет. На казенной троечке. По Тверской-Ямской. С бубенцами…
Некрасов уже был за дверью, и «бубенцы» Штоквица прозвенели ему в спину. Клюгенау зевнул и, прикрыв рот ладошкой, метко стрельнул глазами — на Латышева, потом на Ефрема Ивановича, не спеша поднялся и побрел нагонять Некрасова.
Карабанову оставаться в обществе сухаря-коменданта и прапорщика (которого он в душе называл не иначе как «недоносок») совсем не хотелось, и он тоже направился к выходу.
— Покидаете нас? — остановил его Штоквиц.
— С вашего разрешения. Спать пойду…
На улице за ним увязался какой-то черный лохматый козел и, тряся бородою, долго тащился следом за поручиком, о чем-то восторженно блея. Карабанов сначала его отгонял, потом плюнул, и козел сам отстал. Шел поручик на Зангезур, чтобы, зарывшись с головою в душные кошмы, спать до вечера, а вечером сыграет он с Ватниным в «дурачка», ибо есаул другой игры в карты не знал; потом опять спать ляжет, а там и утро наступит.
— Черт возьми! — остановился Андрей. — А где же гром победы, который должен раздаваться? ..
А гром побед русского оружия уже раздавался, и отзвук их — по газетам и по слухам — доходил до заброшенного Баязета:
форсировав широкие поймы Дуная, российская армия уже начала освобождение славянских сел и городов.
Однако же весь этот гром побед прокатывался где-то вдалеке, за горами да за морями, а Баязет продолжал томиться в знойной духоте, в неверных сплетнях шпионов и лазутчиков, в кажущемся спокойствии. В окрестностях города рыскали казачьи пикеты, часовые иногда исчезали со своих постов бесследно, будто их и не было там; только потом, по прошествии времени, чья-то вражеская рука подкидывала ночью голову часового в крепостной ров, или ловили на майдане торгаша, просившего двух баранов за шинель убитого.
— Не смущайтесь, — говорил Хвощинский молодым офицерам. — Все это в порядке вещей. Не забывайте, что это не просто война, а восточная война. Она тем и поучительна для нас с вами, что в ней никогда не бывает передышек. Держи глаза пошире, а шашку наготове…
Третьего мая вдруг зарокотали в крепости барабаны, и перед строем всего гарнизона была совершена первая публичная казнь.
На задранных кверху оглоблях санитарного фургона, заменивших виселицу, вздернули молодого муллу, который пытался разрушить водопровод, питавший цитадель, а перед этим убил двух ездовых солдат-стариков.
Перед казнью Хвощинский подошел к мулле и спросил:
— Ты зачем это делал, пес?
Мулла, не отвечая, воздел руки к небу. Ему накинули петлю на шею.
— Зачем ты убивал наших солдат?
— Меня нельзя винить в этом, — прохрипел мулла. — Это внушено мне свыше.
— Аллах, что ли, внушил тебе отрубать головы убитых?