Но его шашка снова — в который раз — отлетала напрочь, опять отбитая, отбитая и еще раз отбитая…
«Хотя бы один удар. Полжизни за удар».
Но кольцо стали, сверкающей над ним, разрасталось все шире и шире, и поручик, не видя исхода, уже прощаясь с жизнью, крикнул:
— Да обожди ты!
— Что? — спросил черкес, отведя руку.
— А ничего, — ответил Андрей.
Вся ярость, вся горечь поражения сошлись в клинке, и поручик послал клинок вперед. Папаха на голове врага вдруг распахнулась, словно раскрыли большую мошну: жаром и нехорошим духом швырнуло Андрею прямо в лицо…
Он держал в руке только эфес, — клинок, разломанный и жалкий, лежал в траве. А к нему уже скакали еще трое всадников.
Андрей пинками колен и ударами кулаков направил жеребца прочь.
Но у красавцев всегда дурные характеры — так же было и с Лордом:
он мог перескочить пропасть, но вдруг заупрямился переходить через ручей…
«Пешего не зарубят», — пронеслось в голове, и Карабанов уже вынимал ногу из стремени, чтобы благородно, по всем правилам военного этикета, сдаться в плен, когда за спиной раздался голос Егорыча:
— Батюшка! Погодь малость… мы здеся! ..
Перепрыгнув ручей, Карабанов уже не ввязывался в побоище.
Видел только, что его казаки осатанели совсем. В запале схватки, беспощадны и жестоки, они — на глазах Андрея, по трое на одного — тут же обтесали черкесов шашками чуть ли не до самых костей.
Карабанов избил своего Лорда и, поникший от стыда, вернулся в палатку. Ватнин пришел не сразу: поставил в угол свою шашку, деловито вынул занозу из босой пятки и, крякнув, спросил в упор, словно выстрелил:
— Ну, съел арбуза? .. То-то, брат поручик, не след тебе в такую живодерню одному соваться… Хорошо, что мой вахмистр увидел тебя да подмогу послал. А так — эх, и похоронили бы мы тебя, Елисеич, за милую душу! Холм Чести видел? Вот на самой макушке и закопали бы…
Есаул подумал и добавил:
— Крест бы поставили. Ну, что там еще? .. Да все, кажется! ..
«Далеко мне до Ватнина», — подумал Андрей с доброй завистью и, подойдя к сотнику, поцеловал его в потный лоб.
Лето было жарким в этом году…
Фургоны и артиллерийские повозки Хвощинский велел загнать в реку, чтобы не рассохлись колеса. Страшные сухие грозы не могли утолить палящего жара. Дождей не было, но молнии часто вонзали свои огненные зигзаги в котловины ущелий, и тогда в Баязете ощущался запах фосфора.
В одну из ночей молодой вольноопределяющийся, стоя на посту, забыл опустить штык — и был превращен молнией в пепел. Люди, не выдерживая зноя, выбегали из раскаленных казарм, но и здесь, под открытым небом, их охватывал горячий воздух и душил, как прессованная вата.
В городе появилась масса бешеных собак; однако жителям Баязета, увлеченным торгашеством и последними событиями, было явно не до них, и очумелые кабысдохи, вывалив между зубов побелевшие языки, стаями носились вдоль захламленных улиц , .
— Давить бы их! — сказал Карабанов. — Мне противно смотреть.
как турок обходит собаку, если она лежит посреди дороги. Да и собаки-то — словно пауки: худущие, длинноногие, только живот один и есть!
— Собаки янычар боятся европейцев, — пояснил Клюгенау. — Вот смотрите, я пойду на эту псину, и она свернет с дороги!
— Не надо, барон, — удержал его Карабанов, — еще возьмет да вцепится. А я никогда не знал, что делать в таких случаях: человека отрывать от собаки или собаку отрывать от человека…
Пережидая полуденный зной, Карабанов и Клюгенау искали в эти дни спасения в тени духана. И сегодня они тоже шли в знакомую лавочку древнего караван-сарая, где окна имеют форму червонного туза (это определил Карабанов), а на крыше живет белая цапля (это установил Клюгенау).
Шли тихо. Дышали часто. Жарко было.
— Слушайте, Карабанов, — неожиданно сказал Клюгенау, — нет ли у вас денег? Не мне, поверьте, а майору Потресову: у него немалая семья, он очень нуждается. Я заложил свои часы маркитанту Ага-Мамукову, и у меня больше ничего нету.
— Ни копейки, барон, ни копейки, — признался Андрей. — Было бы — дал, конечно.
— Жаль, — опечалился прапорщик, — майор Потресов — хороший человек, я его давно знаю.
Карабанов остановился: прямо над ним, из окна балкона, забранного деревянной решеткой, с хитринкой смотрело на него совсем юное лицо гаремной затворницы. Лукаво смеясь, девушка показала офицеру розовый и острый язычок; было видно, как она борется с кем-то, кто пытается оттянуть ее от окна.
— Смотрите, барон, смотрите, — восхищенно пролепетал Карабанов, — да их там много…
Из окна, привставая на цыпочки, чтобы заглянуть через плечи подруг, смотрело уже несколько женщин. Одни жевали смолистую кеву, иные курили ароматные соломки. Карабанова поразило, что лица их были утонченно-красивы, почти европейкие, белизны необыкновенной; гаремные жены делали поручику знаки, объясняя что-то на пальчиках. Одна из них, заметно постарше, бросила Андрею бледный восковой цветок и, ложась локтями на подоконник, качнула тяжелыми, как браслеты, серьгами.
— Слушайте, господин поручик, — сказала она чисто поРусски, — вы не знаете случайно, как сейчас в Петербурге — открыта Кушелевская дача или нет? Я там пела целых три года… И если встретите, то спросите графа Витгенштейна, помнит ли он Галю Фиккельмон? Это я — Галя Фиккельмон с «Минерашск», меня гвардионусы в Петербурге на руках носили…
Но вот женщины разом отшатнулись от окна, и на Карабанова угрюмо посмотрело по-бабьи сырое лицо блюстителя гаремной нравственности. Евнух сплюнул вниз и задернул окно ширмой.