В преддверии «амбуланса» сидел на табурете вечно полупьяный фельдшер Ненюков. В его подчинении находились войсковые цирюльники и костоправы, умевшие вправлять вывихи и накладывать лубки. Сам же фельдшер, пока в госпитале было спокойно, всеми правдами и неправдами искал случая напиться, и Сивицкий выпроваживал его из «амбуланса» в прихожую. Ненюков сидел там, в мрачном полумраке, перед тетрадью для записи больных и каждого солдата пугал строгим вопросом.
— Кво вадис, инфекция? — спрашивал он, тут же переводя божественную латынь на русский язык: — Куда прешь, зараза?
А зараза в гарнизоне уже появилась. Мириады мух, нечистоплотность, общение с животными, запущенные источники, нехватка мыла все-таки сделали свое дело: появились первые признаки перемежающейся лихорадки, дизентерии и особой формы «сухарного поноса»; трое больных находились уже в коматозном состоянии.
По вечерам солдаты стали получать хинную водку, офицеров Сивицкий настойчиво пичкал хинином.
— Я хочу, — говорил капитан, — чтобы над моим госпиталем можно было написать те пять слов, которые писали когда-то в древности над дверями античных лечебниц: «Именем богов смерти вход воспрещен! »
Болезни пробрались не только в солдатские казармы, но и в офицерские палатки. В «амбулансе» Сивицкого уже перебывали все офицеры гарнизона, за исключением Карабанова и барона Клюгенау; последнего доктор и не ждал к себе, зная, что прапорщик редко болеет и даже лихорадку, нажитую в болотах Колхиды, лечит как дикий чеченец (горсть соли распустить в воде и выпить, после чего ходить по горам до полного изнурения).
Карабанов, удивляя доктора своей выдержкой, долго крепился и все-таки не дотерпел — пришел как-то под вечер.
— Вы последний в гарнизоне, — заявил ему Сивицкий. — Что случилось с вами? Что и со всеми, наверное?
Растерянно поглядывая на Аглаю, бывшую тут же, поручик долго мямлил что-то невразумительное.
— Вы меня, конечно, извините, — покраснел он. — Я и сам не рад… Мне это доставляет массу неудобств и огорчений… И, однако, я не вижу выхода… А впрочем, я могу прийти в другой раз…
Извините, пожалуйста…
— Аглая Егоровна, — сказал Сивицкий, не дослушав. — Дайте поручику микстуру из той бутылки… У него сильный понос! ..
Убежденный холостяк, всю свою жизнь отдавший служению русскому солдату, капитан Сивицкий иногда бывал по-солдатски груб с Аглаей, но, погорячившись, сам подходил к женщине, добродушно хлопал ее по руке:
— Ну, ладно, голубушка. Вы уж, пожалуйста, не дуйтесь на старого живодера.
Хвощинская не обижалась. Зачем? .. Она чувствовала в этом «живодере», как он любил себя называть, золотое, доброе сердце.
Сейчас старший врач хлопотал об устройстве для гарнизона бани.
Баязетцы последний раз мылись еще в Игдыре, теперь же ходили потные, грязные, в духоте и пылище.
Ординатор Китаевский только разводил руками.
— Александр Борисович, — говорил он, — из Тифлиса нам прислали две бочки извести, чтобы посыпать трупы, но мыла у них не допросишься. Ненюков купил немного у маркитантов. Однако печей во дворце нету, пару не нагонишь, где взять кадушек?
Выручил старый гренадер Хренов: расставил около ручья три палатки, сложил внутри каждой по каменке, накалил их докрасна, нагнал жару, а парусину палаток велел поливать водою, чтобы пар не выходил наружу. Решили так: солдаты будут в палатках только мыться, а потом пусть бегут окачиваться в ручье.
И вот началась потеха! Ручей протекал как раз вдоль главной баязетской дороги, бегущей от Деадинского монастыря, в напротив банных палаток раскинулся шумливый майдан. Все было тихо, спокойно; неверные урусы, да покарает их великий аллах, зачем-то поставили три белых шатра.
И вдруг, с гоготом и свистом, вылетают из этих шатров и несутся к ручью, все в белой пене, распаренные казаки. У каждого на груди крест
— ничего больше.
— Дениска! — орал Трехжонный. — Змия-то своего хоть прикрой: нешто мусульманки тебе не бабы? ..
На майдане началась паника: спешно сворачивались палатки, закрывалась торговля, пинками и палками мужья гнали своих жен по домам, запрещая смотреть в сторону крепости. Боком-боком, тряся животиком, выпуклым, от хорошей пищи, протрусил легкой рысцой к ручью сам полковник Пацевич, забрызгал на себя водичкой, как кот лапой.
Денщики-мусульмане ссорились.
— Ты отойди от меня, — хвастал один Тяпаеву, — я сегодня его сиятельство Исмаил-хана мыл…
— А мой сам мылся, — ревниво защищался Тяпаев. — Такой чистый, что мне и мыть у него нечего.
Потеха эта закончилась печально: в полдень, когда Хренов загнал в банные палатки последнюю партию эриванской милиции, в Баязет со стороны Зангезура ворвался всадник на забрызганной кровью лошади.
— Курды! — закричал он. — Курды баранту угнали… Братцы, трех солдат порубили…
Всадника сняли с лошади, окружили любопытные. Он потряс головой, перевел дух.
— Ну, — сказал, — я, братцы, всего насмотрелся… Сами-то в чалмах, с ятаганами, визжат. Один как секнет — с ерешки башка долой! Как секнет — и Пантелей, гляжу, сунулся! Еще секнул — и Степан покатился… Никому житья не оставляет! ..
Оказывается, противник из-за соседних гор чутко следил за окрестностями Баязета: стоило туркам заметить, что баранту охраняет лишь один пикет, как они натравили на него конных курдов.
Короткая пальба, блеск ятаганов, потом гикнули курды — и послушная трусливая баранта умчалась в горы.
Три тысячи овец, весь запас мяса баязетского гарнизона, тряся жирными курдюками, сейчас сам бежал в голодные животы нищей турецкой армии, и полковник Пацевич, прискакав к месту происшествия, не нашел ничего лучшего, как начать избиение солдат.