Когда Карабанов открыл дверь, то увидел, что Ага-Мамуков уже сидел на балке, под самым потолком, каким-то чудом вывернувшись из неловкого положения, — сидел он там, черный и взъерошенный, точно старый ворон на обгорелом суку.
— Пятьсот рублей, — сипло набавил он сверху еще одну сотенную бумажку. — А больше никак не могу… И без того ограбили.
Никому не платил столько.
Карабанов взял двух казаков своей сотни и велел посадить маркитанта на лошадь; потом, в присутствии же Ага-Мамукова, наказал им:
— Довезете подлеца до Игдыра. Убегать будет — стреляйте. Без провизии не возвращайтесь. Все ясно, казаки?
На следующий день ему встретился Латышев.
— Ну, как? — с бодрой развязностью спросил он. — Договорились?
Рука прапорщика (величиною в солдатский сухарь) повисла в воздухе.
— Я, — сказал Андрей сквозь зубы со свистом, — могу уважать чистоплотную бедность. Умею прощать людям самые низкие пороки.
Но я не терплю подлости, и уберите вашу грязную лапу… Сколько он вам давал?
В лице Латышева что-то изменилось, он мгновенно состарился тут же, почти на глазах Андрея, и жалко забормотал:
— Первый раз… честное слово! Первый… в жизни…
Карабанов повернулся и пошел. Потом остановился.
А куда он идет? ..
И вдруг поймал себя на том, что идет к майору Потресову — ему хотелось видеть честного человека!
Прапорщик Латышев повесился в конюшне первой сотни. Ватнин услышал, как бьются в испуге кони, вбежал туда, сразу шашку выхватил — р-раз! — секанул по веревке. Потом, ведро воды на прапорщика вылив, присел рядом, гудел юнцу в пылающее ухо:
— Ежели, скажем, девка к другому ушла — и хрен с нею!
Ежели, к примеру, тоска поедом ест — на люди иди, водки выпей.
Ко мне забегай, разговоры вести будем. О том, о сем. Я, брат, повидал много.
— Спасибо, только все не то, — сказал прапорщик и, пошатываясь, ушел из конюшни.
Ватнин ускакал со своей сотней к Деадину, имел короткую сшибку с конницей противника, в которой ему прострелили левую руку возле локтя. Обозлившись, Ватнин велел казакам закинуть карабины за спину и работать одними шашками.
Вечером Аглая бинтовала ему руку, и, когда сотник ушел, она сказала Сивицкому:
— Какой он забавный, правда? Такой громадный и теплый, как печка. Мне даже кажется, что около него всегда очень уютно…
— Ватнин — замечательный казак, — отозвался Сивицкий. — И очень чистый человек. Почти ребенок. Клюгенау и он — вот их двое, кого я особенно люблю в гарнизоне.
— Это какой Клюгенау? — спросила Аглая.
— Да такой восторженный чудак в очках. Если к вам подойдет совершенно незнакомый человек и спросит: не может ли он вам быть полезен? — так знайте, это и есть Клюгенау.
— А-а-а, — протянула Аглая, — теперь я вспоминаю. Он, кажется, инженерный прапорщик или еще что-то в этом роде. Вечно копошится в мусоре, и когда я прохожу мимо, он издалека начинает раскланиваться со мною.
— Ну, это и есть барон, — засмеялся Сивицкий. — Странный полунищий барон, — сытый одним светом звезд, который тратит свое жалованье на солдат и будет счастлив, если вы случайно скажете ему: «Федор Петрович, я рада вас видеть! ..»
— Хорошо, если так. Вот увижу и скажу: я рада вас видеть…
Встреча произошла случайно. Женское любопытство, пересилившее страх, заставило Аглаю как-то вечером толкнуть узенькую дверцу в одном из переходов крепости. Сыростью и тленом пахнуло в лицо. Она чиркнула спичкой. Узкая лестница, крутясь винтом, уходила куда-то наверх. Ступени были покрыты густым слоем пыли, и чьи-то четкие следы выделялись на них.
— Страшно, — поежилась Аглая и, вся замирая, стала подниматься по лесенке; шаткий огонек спички вырывал из мрака один поворот за другим. Все выше и выше взбиралась женщина, подобрав края платья, трепещущая и довольная от сознания своей смелости.
И вдруг:
— Ай! Кто здесь?
Ей открылась круглая башенка, и чья-то фигура встала навстречу; через узкие софиты упал свет луны и блеснули стекла очков.
— Не бойтесь, сударыня, — сказал Клюгенау. — Здесь никою нет, кроме меня.
Стряхнув оцепенение, Аглая подошла ближе.
— Федор Петрович, — сказала она, переводя дыхание, — я…
рада вас… видеть.
Прапорщик наклонился, порывисто поцеловал ее руку.
— Это правда? — спросил он, уже счастливый.
— Ну конечно. О вас говорят так много хорошего.
— Не верьте этому, — с сожалением произнес он, отпуская руку женщины. — Человек должен быть лучше меня. Я не достиг еще и тени совершенства. Легко каждому из нас создать для себя коран жизни, но как трудно порой выполнять его заповеди. Вы сказали сейчас, что рады меня видеть. Я — человек и должен быть добр…
я понимаю! Но разве бы я согласился, чтобы эта радость принадлежала сейчас другому? ..
Аглая, зажмурив глаза, с удовольствием поежилась, как кошка перед огнем.
— Вы знаете, Федор Петрович, — сказала она, — почему-то я вас таким себе и представляла… Только, скажите, что вы делаете здесь? Один? В темноте? ..
Прапорщик снизил голос до шепота:
— Не удивляйтесь: я вызываю духов…
— А разве здесь есть духи?
Прапорщик кивнул ей своей большой головой:
— К сожалению… завелись.
— А что это за духи?
Клюгенау приблизил к ней свое лицо, — круглое, белое; губы его были полуоткрыты.
— Это было очень давно, — медленно сказал он. — Так давно, что вы не можете себе представить… В ущельях тогда свистели стрелы, пылали костры и плакали жены. И смуглые рабы обтесывали камни. Баязет встал на костях пленных рабов, и смотрите сюда:
вы видите, как ползут по стене капли их крови? Цитадель хорошо помнит их стоны…