Люди, хорошо ли вам без меня? .. Люди, я хочу быть с вами…
Люди, покажите мне дорогу к себе… Люди, сжальтесь надо мною! ..»
Глубокой ночью, почти на ощупь, в пугливой, вздрагивающей тьме, ведя лошадей в поводу по козьим тропам, карабановские всадники обошли горы и, спустившись в долину, сомкнулись с первой сотней.
— Как странно плачут шакалы, — сказал Карабанов. — Так плачут, наверное, дети или обиженные женщины…
Костров не разводили. Близость противника не дозволяла пасти лошадей. Их даже не расседлали, держа для осторожности в поводу.
Жесткие камыши не шелестели во тьме, а скрежетали, как ножи.
Люди томились без сна, поджидая рассвета.
— Уже шестой, — сказал Ватнин мрачно, — Поскорей бы подошел пехотный эшелон. Хуже нет такой ночи!
— Огонек вот там светится, — показал в черноту ночи вахмистр. — Видать, курд у костра греется…
На заре казаки вышли на Ванскую дорогу, и вскоре с гор спустились пехотные колонны; впереди ехали на лошадях полковники Пацевич и Хвощинский. Сотни обрадовались пехоте, солдаты обрадовались казакам.
— Вы уж нас не выдавайте, — неслось из колонны. — Мы вам тоже подсобим!
Распорядок движения войска был разработан Хвощинским, и Пацевич покорно с ним согласился. На расстояние полета пули вперед был выдвинут взвод хоперцев; карабановская сотня, перемахнув через завалы камней, прикрыла колонну с левого фланга; сотня Ватнина на рысях пошла по солончакам с правой стороны пехоты; немного отстав от колонны, шла пестрая милиция Елисаветополя и Эривани.
Вставало солнце. Начиналась жара. Головы солдат были прикрыты белыми противосолнечными шлемами. Все чаще и чаще звякали, передаваемые из рук в руки, солдатские фляги. Однако, несмотря на утомительный ночной переход, люди были бодры и даже веселы.
Изредка по обочинам дороги встречались камни, отмечавшие мусульманские могилы.
В одном месте строй сломался.
— Братцы, коса! — крикнул кто-то. — От девки…
На турецкой могиле действительно лежала женская коса соломенного цвета, толстая и длинная. Зачем она здесь — никто не знал. Но, проехав немного вперед, хоперцы наткнулись на тело полураздетой русской женщины; из шеи торчал какой-то кривой железный обломок, ноги ее уже были объедены шакалами. Кто она, как попала сюда, какие муки вынесла — это было для всех тайной…
Панацевич первым надел фуражку.
— Значит, — сказал он, — турки где-то рядом. Уже мы видим их следы… Братцы, похороните по-христиански страдалицу эту…
Колонна двинулась дальше. Солнце жгло солдатские спины.
Ненавистная Туретчина, дичь ее гор и сухая синь небес, ярая зернь бордовых песков, гнусавые ветры в ущельях, хрюкающие, как свиньи, мутные реки — все это открывалось солдатскому взору. И, может быть, по этой же дороге прошли уже тысячи русских людей, чтобы навсегда сгинуть рабами на галерах и каторгах, в гаремах и рудниках…
В тылу колонны сухо затрещали выстрелы. Банда редифов напала из укрытия на отставших. Но в колонне не растерялись.
Вместе с милицией солдаты насели на турок дружным скопом.
Редифы бросились назад, но Карабанов уже скакал с полусотней напересечку банде. Короткие выстрелы, режущий пересвист шашек — и сорок редифов полегли в схватке. Начальника их спасли от смерти широченные шальвары, в которых он запутался ногами, упал и остался живым.
В колонне сразу повеселели. Правда, многие имели несколько ошалелый вид, особенно молодые солдаты, которые как-то тупо, чересчур внимательно глядели на острия окровавленных штыков.
Отовсюду слышались голоса:
— А я его прикладом, ей-бо. Да в зубы!
— У меня живуч был… Ровно зверь!
— То он гашиша, видать, покурил перед смертью…
В конце эшелона, вслед за верблюдами, тащившими тулуки с водой, дребезжали санитарная полуфурка с аптечной двуколкой.
Фельдшер Ненюков как бы замыкал колонну, чтобы принять от ослабевшего ранец, подобрать на дороге обморочного, подкислить воду во фляге, если кто из солдат попросит об этом.
Но еще до привала Ненюков стал посасывать спирт из аптечного ящика и вскоре едва сидел на двуколке. Хвощинский, увидев лекаря пьяным, рванул из ножен шашку, и никто еще не видел полковника в такой страшной ярости.
— Изрублю, собаку! — орал он, лупцуя лекаря плашмя клинком по плечам и прямо по башке, а на белых от жары губах полковника вскипала пена бешенства. — Очухайся скорее, подлец! Грязная свинья, мерзавец! ..
Вскоре был сделан привал. Присев на камень, Хвощинский разложил на коленях походную тетрадь и что-то долго писал, изредка поглядывая по сторонам. Пацевич, сидя на барабане, жевал мятный пряник и, наверное, воображал себя Наполеоном.
Казаки по-прежнему гарцевали в отдалении, а пехота разбрелась в поисках воды и ягод. Бегали за водой куда-то к ручью. Пили.
Кое-кто мыл лицо, по-крестьянски вытираясь подолом рубахи.
Собирали комки сухого перекати-поле; разводили костры.
А старый гренадер Хренов, увязавшийся в поход за солдатами, даже поставил чай в котелке. Один молоденький солдат смотрел на него, смотрел да и спросил:
— Дяденька, а как же чай-то пить будете? Из котелка, что ли, лакать? Аль из фляжки?
Лохматые брови кавалера грозно вздернулись кверху:
— Брысь, котенок, отседова! Сопляк…
Наломал дед стеблей травы посуше. Сунул друзьям по трубочке, сам лег животом у костра:
— Лакайте, слюнявые… Отпусти туда и тяни, будто граф. Не знаете, што ли, как из одного котелка всей ротой чай хлебать надо? Только уговор: кто пузыря в котел пустит, — тут для него чай и кончился…
И пили чай. И висло солнце. И качались травы.