Около трех часов ночи Сивицкий наконец-то мог распрямить спину и отбросить окровавленный корнцанг.
— Фу, — сказал он, — дали вы мне работы с этой вылазкой.
Но санитары вскоре втащили еще одного солдата, участника вылазки. Сильно посеченный ятаганами, он спасся чудом и, выждав темноты, сам приполз обратно в крепость.
— Эк тебя обтесали, братец, — сказал Сивицкий, срывая со спины солдата кровавые ошметки рубахи.
В своей практике работы на восточных фронтах капитан уже не однажды встречался с такими порезами, почти правильными и глубокими, сделанными в порыве жестокости.
Аглая не выдержала и отвернулась:
— Какой ужас!
— А вы не морщитесь, — ответил Сивицкий. — Это страшно только смотреть. Ятаган по сравнению с русским штыком — оружие весьма слабое, и раны заживут очень скоро. А ты, братец, — обратился он к солдату, — видать, хихикал от щекотки, когда на тебе такой узор выводили?
— Да нет, ваше благородие, — смутился герой, — коли по совести сказать, так я мертвяком прикинулся. Иначе бы мне несдобровать. Нас-то, лежачих, — сказывал он, морщась от йода, — турки словно капусту мельчали, только в бочку не солили. Кажись, и не злится басурман, а так себе, знай режет да режет, пока всего в плахты не иссечет.
— Это они умеют, хлебом не корми, — сказал Сивицкий, очищая порезы. — А ты на войну по своей воле пошел или взяли?
— А как же, ваше благородие. Мы яснополянские, по Тульской губернии состоим. Наш барин-то, граф Толстой, уж на что смиренный человек, а и тот в Сербию хотел пойти. «Вся Россия, — говорил, — тепереча там, ну, значит, и я должон пострадать…»
— Больно? — спросил Сивицкий.
— Притерпелось уже. Не так чтобы…
Сивицкий взял операционную иглу — велел солдату отвернуться:
— Лежи смирно. Я тебе вот зад сейчас заштопаю, домой прибежишь с войны — и жена не узнает.
Острые лопатки солдата мелко тряслись:
— Ой, не смешите меня, ваше благородие. Как засмеюсь — так больно…
Китаевский подошел к столу:
— Александр Борисович, я закончу солдата, а вы пройдите к Пацевичу, с ним что-то нехорошее… Кажется…
— Что вам кажется?
— Конец, кажется…
Сивицкий сначала прошел в свою клетушку, отыскал окурок цигарки и с жадностью дососал его до остатка. Что ж, у них могли быть столкновения по службе, они могли не любить один другого, но сейчас, как врач, он сделал все для спасения жизни полковника.
Да, полковник умирал.
— Вы что-нибудь хотите? — спросил его Сивицкий.
— Нет, — вразумительно ответил Пацевич. — Мне сейчас хорошо… Я уже близок к истине.
— Но я не Пилат, а вы не Христос, — улыбнулся врач.
— Я… заслужил презрение, — сказал Пацевич. — Так?
— У меня нет презрения к людям, которых я лечу, — ответил Александр Борисович и заботливо поправил на полковнике одеяло.
Пацевич помолчал, улыбаясь с закрытыми глазами.
— Вы, — неожиданно спросил он, — когда-нибудь бывали на Волыни?
— Был. Да, был.
— Тогда вы знаете… это:
Плыне, Висла, илыне, По польской краине, А допуки плыне…
— Да, я помню, — сказал врач, — «Польска не загине…». Я, помню, был еще молод, хотя и тогда мундир сидел на мне мешковато.
И я помню плошки на улицах, танцы в тесных цукернях и песни юных паненок… Все это было давно, и тогда я был влюблен.
Кажется, единственный раз в жизни!
Он пожал тяжелую руку Пацевича и оставил его.
Смерть встала на караул, торопя время, у изголовья полковника на восходе солнца. Был еше ранний час, и не остывшая за ночь крепость торжественно молчала. Адам Платонович пожелал видеть своих офицеров, и они, еще заспанные, грязные, зачумленные, собрались кружком возле умирающего, сняли фуражки.
— И вы, Некрасов? — слабо удивился Пацевич.
— И я…
Первые лучи солнца осветили паутину углов. Где-то за окном, радуясь наступлению дня, чирикнула птица.
— Вот и все, — сказал Пацевич.
Офицеры понурили головы. Ватнин отцепил от пояса фляжку, поднес ее к губам полковника:
— Ваше высокоблагородие, хлебните на дорожку…
— Не надо, — отвел его руку полковник. — Ч е рви!
— Это не вода, ваше высокоблагородие. Малость я тут раздобылся по знакомству. Хлебните с донышка!
Адам Платонович отхлебнул кукурузной араки, внятно сказал:
— Спасибо, сотник, ты добрый человек. И ты понял меня…
Когда будете разбирать мои вещи, возьми что-нибудь для себя на память!
Штоквиц широко зевнул, прикрыв рот ладонью:
— Не будет ли у вас, господин полковник, каких-либо поручений к нашему офицерскому собранию? Католиков среди нас нету.
и для составления завещания можно пригласить греческого священнослужителя.
Пацевич двинул рукой по одеялу, показывая тем, что ничего этого не надо.
— Господа, — тихо сказал он и открыл глаза, которые глядели на офицеров уже из другого мира. — Господа, я позвал вас, чтобы сказать последнее… Я знаю, что не был любим вами, но прошу снять с души моей грех… Поверьте, в намерении сдать крепость я не виноват! Нет, не виноват…
— И очень хорошо, — сказал Ватнин.
Пацевич продолжал, спокойно и ясно:
— Мне так казалось, что я могу спасти гарнизон. Не вините меня, я уже наказан… Может быть, в моей гибели и было ваше спасение. Не знаю… Я знаю лишь одно — не виноват и не желаю помирать виноватым! Упрекнуть меня в трусости вы тоже не сможете. Я бы не выскочил тогда на фас, где меня ранили… Под аркою ведь было спокойно… И простите, господа, если я вас кого-либо обидел…
Карабанов потрогал разбитую вчера голову.
— Пропадешь, — вдруг сказал ему полковник отчетливо.
— Я?