Этим поступком отец Герасим заслужил уважение солдат, но настроение, к которому он себя готовил, было вконец испорчено. В дверях госпиталя он тихо пошептал что-то, постоял немного в темноте, повздыхал и, пригладив космы волос на голове, вошел в палату.
Раненые и больные лежали на грубо оструганных нарах, большинство же — на полу, а самыми спокойными местами считались места под нарами. Посреди помещения, тихо гудя, теплились турецкие мангалы: на их горячих жаровнях разогревались в винных чепурках каких-то снадобья.
— Мир вам, воинство христолюбивое, — сказал священник, складывая пальцы щепоткой и крестя кипящие чепурки.
Умирал старый солдат, раненный в суматошной перестрелке на Теперизском перевале. Он умирал очень тяжело, уже какой день; по глазам было видно, что хочет жить человек, гонит от себя безносую, но всему есть предел, он его сегодня ощутил, и вот послал за священником.
Невдалеке от него лежал, готовясь к выписке, ефрейтор Яков Участкин, подстреленный в ногу на горной дороге. Лихая турецкая пуля, не задев кости, только ковырнула солдатское мясо и пошла гулять дальше, оставив после себя боль и злобу.
Слушал Участкин тихий говор священника, оглядывал ряды нар, с которых торчали серые пятки раненых, было на душе у него муторно и скользко. Мешали еще стоны солдата, раненного в подбрюшье; Сивицкий сказал, что умрет он сегодня ночью, когда у него начнется рвота.
Отец Герасим скоро ушел, и Участкин, привстав повыше, посмотрел на умиравшего: тот вытянулся уже, руки на груди свел, нос у него сразу худущий стал.
— Кажись, отмучился, — шепнул ефрейтор соседям. — И на лицо побелел…
Подошел ординатор Китаевский, тронул запястье старого солдата, и тот разлепил глаза:
— В поле бы… — тихо сказал он. — Камень давит…
— Ну, ладно, старина. Лежи… Может, чаю хочешь?
— Живой, — обрадовался Участкин, — старики, они такие — крепкие…
Аглая еще боялась подходить к умирающим, и, зная об этом, ее не заставляли. Издали наблюдая за людьми, отходящими в вечность, женщина всегда испытывала какой-то трепет перед смертью, которая раньше казалась ей почему-то величавой и торжественной. Теперь же смерть представала перед нею в ее обыденной неприкрашенной простоте, и она уже не удивлялась, когда умирающий наказывал, кому после его смерти отдать котелок, кому — полотенце, а кому — новые портянки.
— Может, напоите его чаем? — попросил Китаевский. — Сделайте послаще.
Пересилив робость, Аглая присела рядом со старым солдатом, стала поить его с ложки.
— Сегодня день-то какой? — спросил он неожиданно. — Середа или четверток?
— Пятница, — ответила женщина, удивляясь: зачем ему это теперь знать?
Участкина пришли навестить его приятели, два солдата. Аглая видела, как они сунули ему под подушку по чуреку с маком, вытрясли из карманов липкие комки халвы.
— Чуреки-то нынче почем? — снова спросил умирающий.
— Да по пиастру дерут хососы.
— Дорого… — вздохнул старый.
«Ну зачем ему это знать? » — опять удивилась Аглая и прислушалась к тихому разговору солдат.
— Новости-то какие будут? — спросил Участкин.
— Да новостей-то вроде и нету. Сейчас тихо живем. Вот только его высокоблагородие Пацевич запил с горя.
— Ну? — удивился ефрейтор.
— Вот те и ну… Вола, слышь-ка, у турка украл. Турок-то и доказал при всех. Полковник — нет да нет. Не крал, мол. А тут поручик Карабанов, значит. Шашку выхватил, — сознавайся, кричит, а то зарубаю…
— Карабанов, он такой… — снова вздохнул умирающий, — горяч больно…
— А полковник-то что? — переживал Участкин.
— Да сознался. Сам плачет. «Простите, говорит, господа. Уж не знаю, как это со мною случилось, что вола-то я украл…» И турку-то этому всю нашу казну и отдал. Чтобы молчал, значит.
— Грех-то какой! — запечалился Участкин. — Как же это он?
Полковник ведь, благородство…
— Аи ест его совесть, — продолжал рассказчик. — Сейчас пьяный, по крепости ходил, плакал, с нами целовался. «Простите, кричит, умереть желаю! ..»
Сивицкий приехал к полуночи.
— Так рано? — удивилась Аглая.
— Дальше, голубушка, — ответил капитан, — началась уже просто пьянка. Или же, как пишут в газетах, «дружеская беседа длилась далеко за полночь…» Карабанов и я, мы пить не захотели, вернулись…
Не прошло и получаса со времени прибытия Сивицкого, как дверь распахнулась, и на пороге госпиталя появился Егорыч. Конопатое лицо его было сплошь в синяках и страшных кровоподтеках, глаза заплыли. Казак слабо облокотился плечом о косяк, сплюнул что-то на руку и вытер ладонь о штаны.
— Ваши благородия, — сказал он врачам, — сделайте поправку…
А то ведь сам себя не вижу…
Его положили на стол. Савицкий стал осматривать избитое лицо уманца, грубо сказал:
— Поделом тебе, братец. Не будешь, глядя на ночь, по Баязету шляться. Мало тебе турки еще поддали…
— Да то не турки.
— А кто же?
— Свои…
— Так кто?
— Его благородие… приехамши…
— Кто же?
— Господин Карабанов…
— Гвардейские замашки, — буркнул Сивицкий, но Аглая, ахнув, уже выскочила из палаты.
Андрей собирался спать. Среди вороха газет на столе лежали портупея и шашка. Мундир он уже снял, шелковые подтяжки обтягивали его грудь. Был он лишь слегка пьян и встретил Аглаю с улыбкой.
— Спасибо, — поблагодарил он ее за приход. — Тебе сказал Сивицкий, что я приехал?
— Что вы наделали? — тихо спросила женщина.
Андрей удивился такому обращению. Пожал плечами, щелкнул подтяжками. Но Аглая в этот миг была так хороша, так светились глаза ее, полураскрытый рот ее был так нежен и заманчив, что он протянул к ней руки.