— Ты об этом конопатом? — засмеялся он. — Но вчера он пропил целый ящик гвоздей для подковки.
— Что вы наделали, сударь? — снова спросила Аглая.
— Ну, перестань…
И вдруг звонкий удар пощечины оглушил его. Он не успел опомниться, как его настиг уже второй удар.
Еще, еще, еще…
— Опомнись! — крикнул Карабанов и, отступая к стене, стал закрываться руками.
Аглая остановилась.
— Не смейте защищаться, — сказала она. — Как вам не стыдно?
И еще мужчина…
Тогда он покорно опустил руки, и Аглая продолжала наносить ему удары по лицу слева направо. Голова поручика моталась из стороны в сторону. Глаза были потухшие, жалкие.
— Так вам и надо! — сказала она. — Подлец вы!
Андрей спросил тихо и зловеще:
— Знаете ли вы, мадам, что вы сейчас наделали? .. После такого мне останется лишь одно — застрелиться! ..
— Ну и стреляйтесь… Черт с вами, сударь! — сказала Аглая и вышла.
Выстрела за ее спиной не последовало.
В эту ночь несколько армянских семейств, покинув свои жилища, свои виноградники и пашни, тронулись в скорбный путь изгнания.
Они захватили с собой лишь самое дорогое, самое необходимое в дороге, и часовые у ворот Баязета видели, как проплывают в темноте певучие арбы, как несут матери детей своих, как оборачиваются назад старцы, чтобы в последний раз поглядеть на свое пустое жилище.
Визитер-рундом в эту ночь был юнкер Евдокимов, и, обходя караулы, он задержал это шествие изгоев.
— Куда вы идете, — спросил юнкер, — с детьми и курятниками, глядя на ночь?
Армянский старейшина показал в сторону от дороги:
— Мы ищем безопасного приюта, сын мой. Макинский шах — добрый человек, он приютит нас.
— Но зачем?
— Мы боимся оставаться в Баязете, — просто ответил старик.
— Почему боитесь? — неудоумевал юноша. — Мы же ведь никуда еще не уходим.
— Вы не уходите, но османы приходят. Они вырежут всех нас, как это делали уже не однажды. И мы не хотим, чтобы они позорили дочерей и жен наших у родных же очагов… Вы же, русские, — закончил старец, — очень счастливые люди: вы с турками только воюете, но вы никогда с ними не живете! ..
— Выпустить армян из города, — приказал Евдокимов солдатам, и ему вдруг стало страшно.
В черной ночи повозки изгнанников вскрикивали пугливо и жалобно, как вещие птицы.
Карабанов теперь чувствовал, как он постепенно запутывается.
Зия-Зий, — ее неспроста схватили казаки, — и он отпустил ее, убоявшись Аглаиной ревности; уважил полковника Хвощинского, в лицо ему говорил об этом уважении, а потом прибегала трепетная Аглая, жена этого человека, и он хвастал перед ней своим любовным пылом; избил этого конопатого Егорыча — и, как ему казалось, избил за дело, — но сотня теперь отвернулась от него; Аглая оскорбила его пощечинами; даже денщик Тяпаев смотрит на него с сожалением.
— Что же делать? Что же делать? — хватался он за голову и ничего не мог придумать; когда ушла от него Аглая, он действительно был близок к самоубийству: вставил в рот дуло револьвера, но… смерть от своей руки показалась ему страшнее турецкого ятагана.
Было ему скверно, а потому, когда встретил однажды Латышева, то сказал ему так:
— Ну, что, прапорщик, плохо вам?
— Плохо, — согласился тот.
— Вот и мне паскудно, — заключил Карабанов. — Каждый из нас подлец, только по-разному…
Андрей покупал у маркитантов водку и поил всю свою сотню.
Казаки — ничего, пили, не отказывались, даже Егорыч пил, но уже не было в общении с ними чего-то такого неуловимо интимного, почти дружеского, что он ощущал раньше. И теперь Дениска Ожогин уже, наверное, не набьет от доброты душевной переметную суму сливами; хоть вырви волосы на голове, а никто не поделится ворованным мясом…
— Довольно, пожили, — сказал Андрей однажды. — Только не так, чтобы забыли, а в бою; заберусь в свалку, уж пятерых-то как-нибудь положу, а потом — и меня…
Приняв такое решение, Карабанов как-то быстро опустился.
Перестал следить за собой. Ватнина он чем-то обидел, и есаул разругал его матерно. Теперь Андрей по вечерам молча сосал чихирь в одиночку. Потом в пьяном угаре вынимал шашку, подбрасывал к потолку «Тифлисские ведомости» и рубил на лету указы «Мы, божией милостию Александр Второй, всея Руси, Большия и Малыя…»
Сивицкий, узнав о пьянстве Карабанова, каждый раз встречая его, где бы то ни было, твердил с настойчивостью дядьки одно и то же:
— Перестаньте пить, Карабанов! Вы сгорите в этом пекле… Я помню одного хорунжего, который запил в пустыне. В башке у него плескалось что-то, как в бутылке, и он подох в страшных корчах… Бросьте пить, Карабанов!
— Не беспокойтесь, доктор, — тупо выслушивая советы, огрызался Андрей, — со мною этого не случится. Первый же горшочек масла срубят ко всем чертям вместе с этой вот дурацкой маслобойней! ..
Штоквиц однажды стал утешать его:
— Вы напрасно, гвардионус, так переживаете. Лучше выпейте стакан лафиту. Грешным делом, я тоже не святой… Неужели я буду читать нотации этому быдлу? Треснул по роже — и пусть сами додумывают, за что попало.
Некрасов сказал иначе:
— Вы не глупый человек, Карабанов, мне многое нравится в вас. Но эти гвардейские штучки вы оставьте… Здесь люди не парадируют, а воюют. Иногда и провинятся, но завтра же могут погибнуть! А вы что-то рано собрались на Холм Чести…
Трехжонный приходил иногда, мрачно оглядывал поручика и докладывал, что в сотне не все благополучно: два казака подрались при дележке овса, один казак потерял винтовку, кузница задерживает с подковкой лошадей и прочее. Карабанов строил свою сотню, выезжал перед нею на своем Лорде, грозился плетью и пьяно кричал: